Николай Алешин - На великом стоянии [сборник]
— В питании ограничил? — спросил Лысухин.
— Нет, про пищу никакого запрета: ешь что угодно. Он про другую диету…
Старик остановился у крыльца и после покаянного хохотка заговорил в пояснение Лысухину, совсем, оказывается, не сведущему в его недуге:
— У меня в войну дружок был, Стас Макуха. От Мозыря. Ровесник мне. Жив ли теперь — не знаю. Не посмейся я тогда, а вникни в то, о чем рассказывал он, знамо, не дал бы маху. Прежде в их местечках семейные придерживались твердого правила: спали врозь и ночью объяснялись особо. Улягутся, он вытащит из‑под подушки кичку и кинет ее к ней на кровать. Примет она ее — лады, а отшвырнет обратно — не взыщи, повертывайся на любой бочок и до утра жми ухо. С такой установкой живи ты сколько угодно, и никогда к тебе не привяжется эта старческая хворь, при которой велят соблюдать диету. К тому же и потомству не ущербно. Ведь не перевелись еще обалдуи, что ни с чем не считаются. Другой налопается — портянок самому не смотать — и боровом ломится в общую‑то кровать. Да норовит, чтобы ему ни в чем никаких препятствий. От таких и родятся дурные‑то ублюдки.
Словно подстегнутый сказанным напоследок, он тотчас устремился на крыльцо и с возгласом гостю: «Заходите!» — юркнул за дверь в сени. А Лысухин не вдруг тронулся с места, взбудораженный представлениями и помыслами о том, что, по выражению старика, называлось «такой установкой».
5
В избе горело электричество. От яркой лампочки, усиленной полуприкрывавшей ее конической тарелочкой с рефлекторной фольгой внутри, этюды и фотографии на стенах, а также и каждый мелкий предмет на комоде так выделялись и бросались в глаза, что даже как бы напрашивались на подсчет. Кружевные занавески на окнах, сомкнутые сверху и раздвоенные на стороны да тесемочками подвязанные ниже середины к косякам, притушили своей белизной зарю белой ночи за окнами; лимонно‑зеленоватый свет ее едва различался.
Довольный обилием света, Лысухин постоял, озираясь вокруг, затем повесил свою кепку на поманивший его блещущей начищенностью медный душник на стенке печи и шагнул к перегородке, чтобы получше рассмотреть портрет почему‑то отсутствующей хозяйки, сильно занимавшей его после всего, что узнал он о ней от старика. Но тот с тряпкой в руке вышел из кути и отвлек его:
— А как ваша супруга… чай, поправилась?
— Моя, — недоуменно уставился на него Лысухин. — С чего это вы?..
— Она лежала в больнице через палату от нашей, мужской. Я три раза видел, как вы тогда водили ее по коридору: помогали для развития движений. Она при каждом шаге с пристоном хваталась за поясницу. Видная женщина, а как маялась.
— Да, да, — сказал Лысухин, придя в соображение. — Зимой она две недели пробыла на больничке. Теперь ничего. Без моего участия в ее процедурах не скоро бы выписалась и приступила к работе.
— Знаю, — одобрительно молвил старик. — Свой человек сравним ли с сиделкой? А я вас сразу признал на берегу‑то. Иначе стал ли бы зазывать к себе? — Не придавая значения этому сообщению, переключился на обыденное: — Огня опустил в самовар. Да не минешь опять обтереть подоконник под картошкой‑то. Вон как расплакался он к переменной‑то погоде. А вы мне не верите…
Он по‑за столом продвинулся боком к первому от угла окошку, на котором находился странный цветок с крепким древовидным стволом толщиною в карандаш и с мякотно‑нежными, как у картофеля и помидоров, листьями. На кончике каждого из них держалась, набухая, сверкающая, точно камешек в сережке, капелька. Старик вытер скопившуюся вокруг плошки лужицу и обернулся к Лысухину, через стол смотревшему на диво‑цвет.
— А этот прогнозник у меня в заточении, — сказал, в игривом задоре вскинув седые брови, и так же боком подался к другому окошку. — Вот он, вьюнок‑то, — ногтями пальцев побарабанил по стоявшей между горшками с геранью и столетником стеклянной трехлитровой банке, почти с краями наполненной водой и покрытой продырявленной гвоздем картонкой. Поверхность воды была словно запуржена мельчайшими, в пистон детского пистолета, зелеными листиками ряски. От каждого из них опускались до слоя песка на дне розоватые нитевидные стебельки. Лысухин не вдруг заметил полузарывшуюся в песок серую, с рыжими крапинками рыбку — не больше стручка акации. Старик хвалебно сообщил про вьюнка: — Все дни, как затянулось ведро, он безуемно зыркал в банке туда, сюда. Кабы не покрышка, зараз устрекнул бы на пол — коту на съедение. А вчера, об эту пору, вдруг запил к дожжу. Теперь его растолкаешь разве только вязальной спицей. Для внучка Захарика держу: вот ему любо будет, как приедет да увидит!
— Чем подкармливаете? — спросил Лысухин.
— Ничем. Одну воду меняю дважды в неделю через резиновую трубку. В ней, в воде‑то, кажись, ничего нет, а ему хватает необходимого.
— Где вы поймали этого вьюнка?
— В лыве, на сломном завороте Нодоги. Там каждый год во время разлива вода подступает к самому откосу и снизу вымывает ложбину. Мелочь по весне всегда жмется к берегу и набивается в ложбину‑то, где ей потише. И, бывает, при спаде воды чуть задержится, а подбережицу всю затянет песком — вот она и в западне. Нынче за жару воду так выжало в той ложбине — до коленок глубины недостает. Сорожонкам, язишкам да щурятишкам тошно стало в теплой‑то воде, и начали они в воздух метаться да на траву выпрыгивать. Вижу — дело швах. Обулся в резиновые сапоги с помочами и давай всю мелочь вылавливать двурушным грохотом. Наберу в нем после каждого заброда горсти три — и в Нодогу. А вьюнка завернул в тину и захватил домой.
— Зачем же рыбу‑то побросали?
— А куда ее, такую изморную? Ни вкуса, ни на зуб — только язык наколешь. А в реке‑то она оклемается и станет расти да матереть.
Старик ополоснул в кути под умывальником руки и принялся накрывать на стол. Лысухин учтиво обратился к нему:
— Вы заперли ворота и в потемках провели меня со двора в сени. А мне бы необходимо к мотоциклу: у меня в нем провизия.
— Ну и пусть там лежит, — любезно, но категорически заявил старик. — В гостях со своей едой не топырятся. Может, выпивка есть и грептит, так и у меня имеется. Сам я не потребляю, а ради других, кто навернется, порядка не ломаю.
— К выпивке и у меня нет особой привязанности. Поднимешь иной раз по случайности рюмку‑другую — и тут же себя на тормоза: норма, не сдвинешь, как ни упрашивай. А на рыбалку и вообще на зеленую всегда беру термос с какао.
— И у меня его больше полпачки! — воскликнул старик, довольный таким совпадением. — «Золотой ярлык». И молока истопил целых три литра: давече утром принесла Секлетея. Вот и будем пить.
Сказанное им про жену тотчас побудило Лысухина выведать все о ней.
— Позвольте, — просительно задержал он старика, положившего поднос на покрытый цветастой клеенкой стол и готового опять направиться в куть за посудой и снедью. — Считаю неудобным не знать, у кого я в гостях.
— А, — задушевно рассмеялся старик и подал ему сухую горячую руку, с шишковатыми в суставах пальцами и затвердевшими мозолями. — Захар Капитоныч. А вас как?..
— Лысухин Вадим Георгиевич.
— Так‑так, Вадим Егорыч, — свел на упрощение официальное отчество гостя старик. — Это вы правильно. А то получается у нас, как в больнице али в доме отдыха: там с неделю и дольше живут рядом, койками впритык, и в разговорах‑то на изнанку откроются во всем друг дружке, а нет догадки, чтобы назваться. Только выкают. — Он выпустил руку Лысухина и шагнул к телевизору в углу, на котором лежала школьная тетрадка с шариковой ручкой. — Значит, Лысухин Вадим Егорыч? Дай‑ка запишу, иначе подведет память: совсем ее не стало. Вось, может, доведется побывать в городе у сына, заодно загляну и к вам. Где вы там, на какой улице?..
— Юбилейная, тридцать семь, квартира девять. Навещайте при любых обстоятельствах, очень обрадуете. И с женой, если будете вместе. Между прочим, почему ее не видно? Говорили, что утром приносила молока. Куда же девалась? Или тоже ищет овечку?
— Какое! До моих ли ей дел? Заглянула на полчаса и опять марш в Ильинское, на ферму, где ведет учет по надоям и выдаче кормов. В дежурке и ночует на своей раскладушке. Сюда ходить каждый раз недосужно, да и не близко: целых шесть километров. Ей году с чем‑то не хватает до пенсии. Я ведь старше ее без мала на двадцать шесть лет. Вот отработает, что положено по закону, и снова заживем бесперебойно. А сейчас у нас сложилось в аккурат, как в первую пору после войны: тогда она тоже навертывалась в дом ко мне, можно сказать, на правах находницы. Чередом‑то мы обвыклись, когда уж у нас родился Геронтий.
В кути зашипел, точно масло на сковороде, облившийся кипятком самовар.
— Облился! — всполохнулся старик и бросился в куть, хватко снял с самовара трубу и наглухо прикрыл его. Уже на столе тщательно затер кухонным полотенцем тусклые наплывы от воды на никелированном грушевидном корпусе полуведерного самовара. Когда управился с переноской из горки и глухого стола в кути посуды и всякой снеди к чаю, предложил сидевшему за столом в праздной вынужденности гостю: